10. А.А. Андреевой[*1]

14 января 1955

Родненький мой цветик, весенняя проталинка, мой ласковый летний ветерок! Снежок, тихо опускающийся на белую рождественскую землю! Случайные обстоятельства, по существу не имеющие значения, задержали мое письмо: не только с Нов<ым> годом, но даже с Сочельником поздравить тебя могу только теперь. 29/XII получил твое праздничное письмо, так что тепло твоей любви согрело все праздники, как ты и хотела. Дай Бог, чтобы в этом году осуществилось главное, основное из наших желаний. Второстепенное приложится. Сейчас я хочу поговорить только об очень важных для нас обоих вещах. Все внешнее из этого письма изгоняется.
Дитя мое, разница наших индивидуальностей и характеров сделалась в какой-то мере ярче от того, что жизненный путь каждого из нас за истекшие почти 8 лет был свой, непохожий. Жизненные впечатления оказались значительно более контрастными, чем можно было ожидать. Учти это и не огорчайся, если некоторые из моих взглядов, устремлений, требований к жизни не совпадают с твоими. Они куплены, любимая моя, столь же дорогой ценой и потому имеют столько же прав на признание с твоей стороны, как твои — с моей. А совпасть они могли бы только у одинаковых людей с одинаковым опытом. Я понимаю очень ясно, что сперва Сережа[1], потом я невольно и бессознательно тянули тебя на путь, тебе органически не свойственный, противоположный самым глубинным свойствам твоей души. Только твоя любовь принуждала тебя к отказу от твоей индивидуальной дороги ради сотрудничества любимому человеку. В последние годы этот стимул не мог иметь места, тебе приходилось сообразовываться только с внешними обстоятельствами. И — пойми меня правильно, и пусть это не покажется странным — внешние обстоят<ельст>ва, при всей их суровости, меньше искажали ту жизненную линию, кот<орая> тебе свойственна. (Ради Бога, прости кляксы — у меня гриппик[2], пишу лежа и предвижу, что к концу письмо будет иметь черт знает какой вид.) Я прекрасно помню твои очень давние слова (в 43-м еще году) о том, что у нас крылья достаточно сильны, чтобы их хватило на полет больший, чем любимая комната в Уланском[3], заставленная книгами — в Левшинском и синяя комната Коваленских[4]. Твои мечты об электростанциях, о клубе, о целине, о «большой жизни» — все это развитие того же импульса, который тебе приходилось подавлять всю жизнь. И Боже меня упаси от попыток опять загонять тебя в тесный житейский угол ради верности каким-то «ценностям и идеалам». Но и тебе следует понять нечто существенное. Мы не беседовали много лет. Письма — почти ничто, это клочки, лишенные связи, не дающие возможности [неразб. - ред.] картину. Естественно, что многое в моем состоянии и взглядах кажется тебе странным, и ты склонна заполнять пустые промежутки представлениями о том Данииле, с которым была близка 8 лет тому назад. Отсюда и ряд ошибок. Например: резкое преувеличение той роли, которую играют на самом деле в моих чувствах, планах и мечтах друзья прежних лет; неверная мысль о моей «полной растерянности перед жизнью»; априорно-отрицательное отношение к «незримым препятствиям, гнездящимся в моем сознании». В моих планах и чувствах определяющим фактором являются отнюдь не друзья, а нечто иное. То, что тебе кажется растерянностью перед жизнью, в действительности является законным беспокойством человека, не имеющего такой специальности, какая сейчас помогла бы ему жить. А незримое препятствие есть только одно, и называется оно моей личностью.
Бесценный друг мой, в словах я никогда не мог выразить то, что к тебе испытываю. И какое бы то ни было сомнение в том, что мы с тобой отыщем жизненные формы, соответствующие нам обоим — мне просто смешно. Но ты знаешь, что я принадлежу к породе людей, в глубине характера которых с колыбели до могилы живет нечто — высший для них определитель ценности жизненных явлений, указатель категорически-императивной жизненной цели и, как любили выражаться Адриан и пр. [5] — «долженствование». Поэтому многие наблюдаемые факты вызывают с моей стороны иную реакцию, чем с твоей, не в силу случайных заблуждений, иллюзий, блажи, — а потому что я — я. Учти и то, что жизнь перевалила за половину... Ты, например, пишешь: если мы выйдем с твердой и суровой установкой жить — мы жить будем. Да, но для меня и в 20-летнем возрасте, и в 50-летнем, и, если суждено дожить, в 70-летнем вовсе не всякие формы жизни имеют безусловную ценность и смысл. А только те, кот<орые> дают возможность прямо или косвенно работать в пользу того, что я считаю своим долгом, делом, смыслом, оправданием. Что из того, что выйдя с суровой установкой, на какую ты указываешь, мы обеспечим себе физическое существование? И если, говоря о моем здоровье и предполагая, что улучшение может наступить только с переменой условий, ты подразумеваешь именно такую перемену — ты совершаешь большую ошибку. Подобная перемена принесет не улучшение, а, скорее, срыв. О, конечно я знаю, что повлекло бы полное выздоровление и даже такой размах жизни, от мечты о которой кружится голова, — но это пока неосуществимо, да и не от нас зависит. Если же наступит длительный период, когда все будет заслонено и придавлено борьбой за существование, я не смогу смотреть на это иначе, как на потерянные годы: потерянные, правда, ради того, чтобы довлачиться до других, но абсолютно никакой автономной ценности для меня не имеющие. А для меня теперь на счету каждый год и даже месяц: не забудь, что я почти на 10 лет старше. К тому же для меня совершенно неприемлемо представление о такой форме существования, где мне пришлось бы лгать перед самим собой или перед другими. Этого одного достаточно, чтобы я предпочел остаться там, где нахожусь (если бы это от меня зависело) еще ряд лет. Здесь я могу не лгать ни единым словом, ни единым движением. Здесь я могу не презирать себя. Я могу, хотя бы отчасти, делать то, для чего вообще живу. В борьбе же за прозябание я утрачу все это, хотя и приобрету такую великую радость, как жизнь с тобой. Пойми меня! Не осуждай меня! Ведь многие же считали меня маниаком, одержимым, а ты не испугалась полюбить и переплести свою судьбу с моей. Золото мое, сердце полно таких чувств, а разум — таких мыслей, какие я мог бы передать тебе только сверхчувственным путем. Намеки о кое-чем из этого в прежних письмах и создали, к сожалению, представление о моей будто бы растерянности перед жизнью. Не растерянность, а определенный (скорее уж слишком определенный) угол зрения. Не знаю, дал ли я тебе о нем какое-нибудь понятие. Во всяком случае, «идеальный настоящий человек», каким рисует его Б. Полевой[6], остается для меня чуждым, как житель Марса. Но жизнь не стоит на месте; я верю, что доживу до дней, когда не нужно будет ни лжи, ни борьбы за прозябание. Я хотел бы, чтобы наши судьбы воссоединились именно в такие дни. Я хотел бы выйти под широкое небо и идти, куда ведет меня мое сердце, моя вера и мой талант. Словом, «незримые препятствия», это — не пустая игра воображения и предрассудков, а мое нутро: такое, каким оно стало после всех страданий и радостей к 50 годам!
М<ожет> б<ыть>, ты все-таки скажешь, что это нежизненно и нереально. Но ведь говорить мне «будь более реальным, более жизненным»—это то же, что сказать: будь более белокурым. Реалистичность и жизненность — свойства врожденные, а не создаваемые на заказ в 50 лет. Я отнюдь не считаю себя таким уж нежизненным и нереальным, но, во всяком случае, степень этих свойств, которой я обладаю (и которая кажется тебе недостаточной), есть врожденная степень, и изменить ее так же невозможно, как сделать мои глаза голубыми или увеличить рост на 10 см.
Голубушка моя, за всеми твоими горькими словами о друзьях я чувствую такую бездну перенесенных мучений, что не удивляюсь твоему выводу: о том, что тебе сейчас нужны не друзья, а только хорошие товарищи и надежные попутчики. Но считать такой вывод жизненным итогом я не вижу оснований: это только этап, и впоследствии иначе будет все. О твоей жестокости — если взять эти слова голо, примитивно — конечно, вздор. Но: в тебе совсем нет женской сентиментальности, теплохладной мягкости ко всем без разбора. Если к данному человеку ты не испытываешь активной, настоящей, горячей участливости, ты не создаешь эрзацев этого чувства и можешь быть беспощадна (иногда даже, м<ожет> б<ыть>, несправедлива). Тот, кто оказался в таком положении по отношению к тебе, воспримет это как жестокость. Я-то знаю, в чем дело. Со временем, когда наша жизнь потечет по такому руслу, по какому должна течь, смягчится и это. Я лично встретил за эти годы и людей, с котор<ыми> роднила действительная внутр<енняя> близость, и таких, с которыми связывала просто горячая симпатия, уважение, общность некоторых интересов. Конечно, первых было мало (пожалуй, в сущности, один), а из остальных—каждый близок какой-нибудь стороной.
Но это письмо приходится целиком посвящать двум-трем вопросам, для нас обоих крайне важным, родненькая моя. Не теряя ни строчки, приступлю к дальнейшему, чтобы как-нибудь уместить. Это — о твоем встречном плане. Я понял, как естественно и органично вырос он на той почве, которую представляет твой теперешний образ жизни, окружение, впечатления. И должен признаться, что с этой точки зрения он имеет, собственно, только один дефект, хотя и очень существенный: а как же старики? Ты же сама говоришь, что надо будет устраиваться так, чтобы они находились от нас в пределах досягаемости (и это безусловно правильно). Наше местожительство гденибудь в средней части России позволило бы им приезжать, проводить с нами даже целые месяцы, да и мы могли бы иногда ездить к ним. Периферия же, это — полный отрыв как раз от тех людей, от которых, я считаю, мы не имеем права уходить по собственной инициативе. Ты подумала, что я назвал Коломну, руководствуясь соображениями насчет Саши[7]. В действительности же это было только одним из целого десятка мотивов. Кроме близости Дюканушки и мамы, а не только Саши, в пользу этого города говорят также следующие факторы: для меня лично периферия крайне нежелательна потому, что я там лишусь единственной возможности к подъему: возможности литерат<урной> работы, художественной или научно-популярной, связанной с хинди или нет. Для этого мне нужна связь с культурным центром (не районного масштаба!!) — с большой публичной библиотекой-читальней, с издательствами и, желательно, университетом. Конечно, и в степи можно быть почтальоном, и с этим придется, б<ыть> м<ожет>, примириться. Но — по собственному желанию? Зачем? Ты говоришь про мечты о новом театральном коллективе. Но радость моя! Приходит моя очередь воззвать к реальному взгляду на вещи. Помню, в <19>44 году на фронте, в моем госпитале, несколько врачей мечтали после войны соединиться и работать в одном врачебном коллективе. А что получилось? Через два года они только с горькой улыбкой вспоминали о подобных планах, накрепко бросив якорь в разных городах и республиках. Тех, кто сейчас мечтает вместе с тобой, жизнь скоро разбросает по всей стране; и даже если двое-трое из вас окажутся вместе где-нибудь в Барабинской степи, неужели этого достаточно для создания собственного театра? В Коломне же имеются и театры, и клубы, и библиотека, и значительный музей, исторический и краеведческий. Добавлю, что не знаю, как для тебя, а для меня во всяком случае крайне желательна атмосфера и обстановка исторического города, с прошлым, с памятниками, с интеллигентной средой и т.д. На целине могут плодотворно работать всевозможные люди, но вряд ли будет осмысленным и эффективным присутствие там, например, археолога или историка живописи. И при этом не в 20-летнем возрасте, когда на пользу идут почти любые впечатления, а в 50-летнем. Колоссальную роль играет для меня и вопрос о природе, — настоящей природе, а не о ровной, как стол, пашне. Ни о чем на свете я не тоскую так, как о природе, и с каждым годом невыносимее. Как раз именно Саша Горбов![8] Не бывай ведь, что я даже верхушки деревьев вижу лишь по нескольку секунд издалека, несколько раз в году. Особенно мучительна эта тоска в летнее полугодие — доходит Бог знает до чего, до ночных плачей в подушку — признаюсь в этой слабости только тебе. — Может быть, если бы я был лет на 20 моложе, я бы, как и ты, соблазнился романтикой голого места. Но теперь поздно, потому что для этого нужно по крайней мере 4 отсутствующих условия: молодость, здоровье, подходящая профессия и отсутствие того внут<еннего> решающего импульса, о кот<ором> я писал вначале.
Светик мой, когда мы окажемся опять вместе, задача будет в том, чтобы найти такой образ жизни, который давал бы каждому из нас возможность не идти наперекор своим основным устремлениям. Вероятно, это удастся не сразу, но что это вообще удастся — у меня нет ни малейших сомнений по той простой причине, что мы любим друг друга так, как это редко встречается на свете. Думать же об этих формах жизни сейчас — праздное дело, т.к. они будут зависеть от конкретной жизненной обстановки и от таящихся в ней перспектив. Сейчас можно наметить только, так сказать, первую станцию, и ты права, рассматривая коломенское предложение именно так.
Но вот с чем я не согласен совершенно, это с твоей трактовкой образа «кораблекрушения». Если эту метафору продумать правильно, то следует вспомнить, что люди, испытав подобную передрягу и добравшись до берега, делают одно из двух: или мастерят лодку и на ней стараются добраться до того места, куда неудачно ехали на пароходе, или двигаются туда же посуху. Туда же!
И еще вот что. Вижу, что ты загружена, как говорится, выше головы. Если причиной — не зависящие от тебя обстоятельства, делать нечего. Но если ты сама виновата в этом — подумай и взвесь все. Я не собираюсь повторять того, что и без меня тебе отлично известно, о необходимости досуга для: а) отдыха, б) лечения, в) чтения и вообще расширения кругозора и т.д. Скажу только, что досуг есть не праздность и не эгоизм, а абсолютная необходимость, если ты хочешь осмыслить жизнь — в той мере, в какой это вообще соответствует способности каждого из нас. Вечная целодневная занятость ведет к тому, что жизненные впечатления не успевают перерабатываться и откристаллизовываться в итоговые формулы опыта. Итоги опыта подменяются тем, что имеет с ними обманчивое сходство: установками, сформулированными слишком наспех, чрезмерно зависящими от окружения и продиктованными слишком эмоциональными вспышками. Знаю, что ты поймешь это не как упрек в поспешности тех или иных твоих выводов, а только как тревогу за то, что ты можешь принести себе этой загруженностью большой вред, не только физический. Поэтому я буквально умоляю тебя подумать серьезно — нельзя ли добиться хоть небольшого, но регулярного досуга.
Еще нездоров, поэтому устал и кончаю письмо с некоторым усилием. Недоволен им во многих отношениях, но если переписывать — это несколько дней, а ты уже и так, наверное, тревожишься, родная жираффинька. Господь с тобой, моя радость, прости, если против желания сделал тебе больно каким-нибудь словом: хотел бы заласкать, наоборот, всякую твою царапину.

Твой Даниил


Следующее


ПРИМЕЧАНИЯ

*1

Впервые: Книжное обозрение. 1993. 3 декабря. № 48.

Обратно

1

Ивашев-Мусатов С.Н.

Обратно

2

«“Гриппик” был на самом деле инфарктом, от последствий которого он и умер. Не хотел об этом говорить» (примеч. А.А. Андреевой).

Обратно

3

Речь идет о комнате в маленьком доме (снесен в предвоенные годы) в Уланском переулке, где жил С.Н. Ивашев-Мусатов.

Обратно

4

О доме Добровых в Малом Левшинском переулке, где в комнате, «заставленной книгами», жил Д.Л. Андреев, а в другой — Коваленские, см.: 1, 6–7.

Обратно

5

Имеются в виду герои СН, к упоминанию которых Д.Л. Андреев прибегает в переписке, остерегаясь цензуры.

6

Здесь имеется в виду герой «Повести о настоящем человеке» (1946) Б.Н. Полевого.

Обратно

7

Д.Л. Андреев считал, что А.Ф. Доброву после освобождения было бы реально устроится где-то поблизости от Москвы, например, в Коломне.

Обратно

8

Образ героя СН Саши Горбова в романе тесно связан с темой природы.

Обратно