64. А.А. Андреевой

29 апреля — 3 мая 1956

Ну, родное мое дитятко,
кажется наша разлука и в самом деле близится к концу. Похоже на то, что в июне или июле я покину здешние места. Конечно, это еще далеко не «факт», но, повторяю, на то похоже. Куда именно я двинусь и, собственно, каким образом — мне еще совершенно неясно; наиболее вероятным представляется (хотя пока гипотетическим) инвалидный дом, расположенный недалеко отсюда. Слава Богу, что все это может случиться в такое время года, а не поздней осенью или зимой. Теперь мне чрезвычайно важно узнавать по возможности быстрее и обстоятельней все перемены, происходящие или долженствующие произойти с тобой. Солнышко, я мучительно переболел вашу разлуку с Джони, но теперь готов поверить в то, что и эта разлука — весьма ненадолго. Конечно, ужасна была эта совершенно лишняя, мягко выражаясь, трепка нервов или, вернее, не нервов, а того, что от них осталось. Но надеюсь, что если в будущем вам обеим еще и предстоят другие «трепки» (без них жизнь почему-то до сих пор невозможна), то трепки эти будут уже в другом роде и в другой обстановке.
Относительно моего здоровья. Листик, в тех фразах моих, которые ты считаешь противоречивыми, я не усматриваю ни малейшего противоречия. Именно: я собираюсь не умирать, а проскрипеть еще несколько лет. А если суждено нечто еще лучшее — хорошо. — Конкретно: сейчас состояние немножко лучше, но я по-прежнему не могу 1) поднимать каких-либо тяжестей, 2) подниматься по лестницам, 3) ходить дольше ¼ часа подряд; самое же главное — абсурдно-дурацкая реакция сердца — не то что на малейшее волнение или раздражение, а на множество ничтожнейших мелочей, даже на собственные мысли. Вот ты пишешь о страхе Дюканушки перед нарушением его ритма жизни и видишь в этом симптом настоящей старости. Не знаю, симптомом чего является это у него, но у меня наблюдается совершенно то же, и проистекает это из горького опыта, гласящего, что малейшая встряска укладывает меня на несколько дней в постель. Поэтому не представляю, м<ежду> пр<очим>, как буду расставаться с З<еей>, как дотащусь до инвалидного дома и пр. Еще одно: я, конечно, могу в торжественном, исключительном случае надеть тапочки на час или два. Но если я стану обуваться вообще — я умру. Прекрасно знаю, какие эта экстравагантная привычка сулит осложнения и трудности, но все-таки лучше трудности, чем лежание в гробу. А как практически разрешу я связанные с этим осложнения — не представляю и сам. Например: даже в сердечный санаторий я не смогу лечь, если режим этого санатория или врачи потребуют, чтобы я обувался. Босикомохождение — основной источник тех сил, благодаря которым я еще существую. Многим это покажется психозом — и пусть; я-то знаю то, что знаю.
Это письмо, весьма возможно, окажется последним или предпоследним моим письмом, и мы скоро сможем разговаривать сколько угодно. Поэтому отвечаю не на все пункты в твоих письмах за этот месяц, требующие ответа. В частности, оставляю до наших бесед вопросы об отношении к прошлому, о Бише, о чудовищном бреде Ирины[1], а также о церкви. Должен сказать, что сейчас я отчаянными усилиями заканчиваю курс cвоих занятий, потому что в новых условиях мне не удастся углубиться в них очень долго, м<ожет> б<ыть>, и никогда. К сожалению, дело осложняется опять-таки недостатком чисто физических сил (я не могу долго сидеть за столом) и, кроме того, ужасной духовной тупостью, апатией, которыми ознаменованы 2 последних месяца. Дело в том, что из-за сердца мне пришлось изменить повседневный ритм и отказаться от тех ночных бдений, кот<орые> являлись чем-то вроде моего духовного питания. Каждый вечер мне дается снотворное, благодаря которому я сплю подряд 8 – 9 часов, это очень хорошо, даже просто необходимо в настоящее время, но зато в остальное время я туп, бессмыслен и вял, как взор идиота. А чуть малейшее впечатление — моментально перебои и сердечн<ая> слабость либо теснение в груди, грелки, нитроглицерин и пр<очее>. Сам себе стал отвратителен, и мучит мысль, каково будет тебе жить бок о бок с таким «фонтаном» жизненных сил. Но выйти хочу в высочайшей степени, и по крайней мере в этом отношении ты можешь быть покойна. Безумно, невыносимо хочу пожить хоть недолго среди природы.
Практические вопросы: 1) Тебя зовут в подмосковный совхоз; очень привлекательно; но — в качестве кого могла бы ты там работать? 2) Против Латвии у меня есть кое-какие возражения, кот<орые> выскажу потом. 3) Какие еще могут быть варианты? 4) А как насчет района Ташкента? 5) Как ты думаешь: восстановят ли мне пенсию инвалида Отечеств<енной> войны? 6) Можно ли надеяться на какую-нибудь компенсацию за конфискованное? 7) Непременно сообщай все, что узнаешь о бывших и настоящих друзьях и знакомых. М<ежду> пр<очим>, О. Веселовская очень больна — водянка — почти все время в санатории. Ее дочка вышла замуж, но скоро буквально прогнала своего мужа, оставшись на 1-м месяце беременности. Вл<адимир> Павл<ович> Митрофанов перенес тяжелую операцию — вырезали большой участок кишки — и сейчас тоже в санатории. О Ш.[2] повторяю и подчеркиваю: это — уверенность не на 100, а примерно на 90 %.
Родная, ты, кажется, полагаешь, что теперь перед тобой — вся концепция. Какое там! Треть или четверть. Притом очень важна определенная последовательность, которую пока ты еще совсем не можешь соблюсти ввиду колоссальных пробелов. Вообще, у тебя может сложиться ложное представление о целом как о чем-то далеком от жизни, ориентированном на далекие исторические эпохи или, отчасти, на вневременную природу. Это не так, совсем не так. Но требуется еще ряд технических усилий, чтобы все нашло надлежащее ему место.
Это письмо выходит ужасно безалаберным. Это потому, что я уже отчасти чувствую себя вроде как на вокзале, многого не затрагиваю в надежде на скорую встречу, да и вообще в голове сумбур. Хотя очень может статься, что своими надеждами я слишком опережаю события.
Радио — бедствие, измучившее маму в дороге, теперь настигло и меня. С 6 час. утра до 2 ч. ночи уши у меня заткнуты ватой или хлебными катышками, но это, к великому сожалению, почти не помогает. Вообще, тишину я стал ценить как величайшее благо жизни. И — странно: в сущности, я очень мало скучаю по музыке: только по нескольким отдельным произведениям.
А мы с З<еей> перечитали вслух «Пиквикский клуб», и это были дни настоящего наслаждения. Одна из лучших книг, созданных человечеством! Ее поразительное отличие от всех остальных — в том, что ни в одном человеке она не может родить ни одной греховной, темной мысли. Чудо чистоты. А знание жизни и людей! и это в 24-летнем возрасте! Вот уж гений так гений.
Девочка, строчки из «Солнцеворота» попали в «Рух», а не в «Грозного», а по поводу строки из «Лесной Крови» ты права, эта строчка повторяется и тут и там. Еще несколько слов по поводу названий, прав мореплавателя и пр. Есть несколько (не более десятка) названий и терминов, которые я выдумал сам, в том числе Навна, Яросвет, метакультуры, Велга и др. И сотни две названий, которых я не выдумывал и не изобретал, но слышал в тех или иных состояниях, причем некоторые из них — многократно. Их транскрипция русскими буквами — только приближение. А некоторые из них я вообще никак не мог расслышать отчетливо. Среди них есть и очень неприятно звучащие, например Ырл, Пропулк... Но и эти очень выразительны и уместны. Сообщение о том, что значит Велга по-латышски, меня очень огорчило; жаль, что я не знал этого раньше; а теперь уж поздно.
З<ея> долго размышлял и под конец решил, что ты уже сказала ему то, что ему хотелось бы. Я тоже того мнения. Он очень, очень благодарен за карточку, жалеет, что не имеет и моей, а ниточку ощущает как самый крепкий в мире канат и верит, что рано или поздно мы все будем вместе. Мне его ужасно, мучительно жаль.
Напрасно ты жалуешься, Проталинка, на малую активность светлых сил: противоположные тоже очень могучи, особенно в этом мировом периоде. Вообще, что делается, что делается! Дитятко, теперь нам действительно пора, необходимо, абсолютно необходимо быть вместе. И будем. Вообще говоря, мне хотелось бы, чтобы ты выехала первая, а я — потом к тебе, и, м<ожет> б<ыть>, даже не без твоей помощи. Но это мало зависит от наших личных желаний.
Никогда еще я не писал тебе ни одного письма в таком странном состоянии: перо не идет, все время останавливаешься из-за мысли: «Об этом лучше поговорим вскорости».
Сегодня кончил курс занятий, начатый еще в <19>50 г.[3] Не станцевали буги-вуги иди джигу только из-за сердца.
Вопросов специальных не задаю, только когда будешь мне писать, подробнее и обстоятельнее старайся сообщать о всем практическом, касающемся тебя, Джони, Коли, меня и всех знакомых и друзей, о кот<орых> у тебя есть какие-ни<будь> сведения. Надо бы еще сказать «Христос воскресе», но сегодня только еще среда, а получишь ты это письмо уже после Пасхи. Но все таки: Христос воскресе!
И хочется прибавить: до скорой минуты, когда мы обнимем друг друга.
Козленочек, ты не пишешь, каков тебе показался «Рух». Он требует несколько особой манеры чтения, иначе его легко погубить. Из всего, что у тебя есть, его я считаю удачнейшим. А вот попробуй почитать вещь еще более трудную, т.к. она написана размером, никогда никем не употреблявшимся. Читать надо медленно, плавно и широко. Это — вступление к «Железной мистерии». Размер этот — гипер-пеон[4].
[Приписка на полях] Пожалуйста, Коле мой горячий привет и огромнейшую благодарность.


Следующее


ПРИМЕЧАНИЯ

1

Речь идет о следующем месте из письма А.А. Андреевой от 26 февраля 1956 г.: «...знаю, что про меня говорит и будет говорить всю жизнь Ирина Арманд...»

Обратно

2

Выполняя волю Д.Л. Андреева, не указываем фамилию упоминаемого лица.

Обратно

3

Речь идет о ЖМ, законченной 2 мая 1956 г.

Обратно

4

Далее следуют шесть строф из «Вступления» к ЖМ (2, 7).

Обратно